Вилла "Под парусом"

Объявление


[взломанный сайт]

По волнам житейского моря плывем, Задором души покоряем.

Тут мы обитаем, мечтаем, живём И новых друзей обретаем.

Добро пожаловать на форум!

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Вилла "Под парусом" » Имена » Лилианна Лунгина


Лилианна Лунгина

Сообщений 1 страница 8 из 8

1

была удивлена, что столько мало информации о столь примечательно человеке.
В 2009 году состоялась премьера кинобиографии  Лунгиной "Подстрочник"

Фильм «Подстрочник» — киномонолог Лилианны Лунгиной о жизни души и мира вокруг. С беспощадной зоркостью рассматривая собственное развитие с малых лет до последних дней, она делает внутренние события не менее увлекательными, чем внешние. Ее рассказ — это уникальное сочетание исповеди и масштабности, крупного и общего плана: это и портрет и фреска, потому что героиня ни на минуту не упускает из виду жизнь общую, общественную, пытаясь представить зрителям судьбу России и отчасти Европы в ХХ веке.

http://s009.radikal.ru/i310/1101/ab/145f2e52f490.jpg

0

2

Кинорежиссер Павел Лунгин: "Подстрочник" антигламурен и антискандален"

Мне кажется, что фильм объективно интересен, потому что это необыкновенный человеческий документ. Мой дед работал в "Экспорт-импорте", поэтому детство мамы прошло в Берлине и Париже. Затем возвращение в Россию, 1930-е годы. Поразительная школа, где с ней в одном классе учились Самойлов, Нусинов, Черняев. Потом - легендарный ИФЛИ. Война, эвакуация, 1960-е, первое диссидентство, первая "оттепель", Некрасов, Галич, Твардовский. И про все это рассказано живым голосом, с юмором.

Фильм снимался так: это были три дня разговоров, по несколько часов. Мама дружила с Олегом Дорманом - он учился у моего отца. Я сам не смог бы это снять. Близкий человек не может видеть все так, как увидел Олег, - изнутри, но при этом немного со стороны. Это ведь как исповедь - не в смысле покаяния, а в смысле подробного длинного рассказа о жизни. [an error occurred while processing this directive]

Многие истории, например, из эвакуации меня удивили - я не слышал их никогда. 1960-е были уже при мне, я был сначала мальчиком, потом подростком и все происходило у меня на глазах. Дружба с Виктором Некрасовым, например. Мы с ним были очень близки.

"Подстрочник" - революционный проект. Он абсолютно антигламурен, антискандален. Он про сущностное, про человеческое. Мама была необычайно открыта: к нам постоянно приходили мои школьные друзья, оставались ночевать. Она могла привести домой каких-то людей, с которыми, например, познакомилась в поезде. У нее была ориентация на человеческое, на духовное. И полная невключенность в материальный мир - это все в фильме есть.

отрывок статьи из газеты "Известия" Генеральный продюсер телеканала "Россия" Сергей Шумаков: "Лилианна Лунгина - человек, равный веку"

0

3

Павел Лунгин: Я узнаю маму в каждом слове
http://www.snob.ru/i/indoc//i/indoc/25/rubric_issue_53523.jpg

Две мамы одного Карлосона

В марте 1966 года учительница французского языка Лилианна Лунгина принесла домой в старой авоське книжку некой Астрид Линдгрен. К тому времени шведские книжки Лилианна Лунгина носила домой пачками на протяжении целого года. Она мечтала о работе переводчика, и в издательстве "Детская литература" ей пообещали заключить договор, если найдется хорошая книжка. Переводчиков со шведского в СССР тогда почти не было.
Но хорошая книжка никак не попадалась. "Шли месяцы, - рассказывала мне Лилиана Зиновьевна, - и становилось все очевиднее, что от мечты стать профессиональной переводчицей придется отказаться, и все же я с дурацким упрямством продолжала таскать домой и читать эти шведские книжечки. Вот и в тот день я стала рассеянно и вяло перебирать принесенные книжки, пока мое внимание не привлекло необычное название - "Малыш и Карлсон, который живет на крыше" - и странная картинка на обложке: маленький толстый человечек с пропеллером на спине. Боясь очередного разочарования, я недоверчиво открыла первую страницу... И по мере того как читала, меня охватывало все большее волнение. Свершалось некое чудо - Карлсон стал настолько реален в своей нереальности, что мне начало казаться, что он приземлился не у Малыша на подоконнике, а у меня. Я сразу почувствовала, что перевести такую книжку - это счастье..."

http://www.trud.ru/userfiles/gallery/f4/b_f4f0ef176508608143e04455d0928742.jpg

0

4

Фрагмент книги "Лилианна Лунгина. Подстрочник"
«Букник» опубликовал отрывок из книги «Подстрочник. Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана». Фильм был показан по РТР в прайм-тайм, и его посмотрели даже люди, годами не включающие телевизор. Филолог и переводчик Лилианна Лунгина оказалась еще и замечательным рассказчиком.
Книга «Подстрочник» вышла в издательстве Corpus.

Свернутый текст

Конечно, антисемитизм существовал и до войны. Он вспыхивал в ссорах на коммунальной кухне, или какой-нибудь пьяница мог высказаться на улице — антисемитизм жил, сохранялся подспудно, но официально, повторяю, он карался законом как пережиток, несовместимый с ленинизмом. Он пышным цветом цвел именно на задворках. Сима мальчиком однажды попал на такой задний двор. Обычно они с приятелями туда ходить не решались, потому что там заправляла банда старших ребят, которые нигде не учились, не работали, у всех были клички — Горбатый, Змей, Волк. И вот как-то раз туда закатился мяч, и Сима решился пересечь границу. Эти ребята тут же его окружили и спустили с него штаны, чтобы посмотреть, обрезан ли он. Поэтому с двенадцати лет он начал заниматься боксом. И через несколько месяцев пошел на задний двор, чтобы набить морду Горбатому. Само собой, к концу сороковых годов, после триумфального разоблачения космополитов, я уже сознавала, что все это касается и меня. Но скорее интеллектуально, чем эмоционально.

Я себя до начала репрессий абсолютно не чувствовала еврейкой. Сима всегда говорил, что в нем есть “а пинтеле ид” — это на идише капелька, изюминка еврейская. Вероятно, он когда-то что-то видел, в каких-то других семьях. Его семья не была религиозна.
Во всяком случае, про Симу я могу в этом смысле сказать одно: он, когда мы собирались, так пел еврейские песни — не зная ни одного слова на идише, но имитируя звуки, — что старики евреи, в том числе отец Дезика Самойлова Самуил Абрамович, рыдали. И Самуил Абрамович все говорил: это, вероятно, какого-то местечка особый акцент, я что-то слов не узнаю, не понимаю. Он думал, что это какой-то местный говор еврейский. На самом деле — чистая имитация звучания. Но Сима пел так, что они все плакали. Значит, в нем жило это чувство еврейства, поэзия еврейства.
Я стопроцентно была этому чужда. Для меня этого не существовало. Я не понимала, какой я национальности. Я была типичный космополитический продукт. Это и понятно. Жила в Германии, была в Палестине дважды, жила во Франции. Семья в этом смысле была безо всяких традиций. Для меня всего этого не было. Но когда начались преследования… Это ведь железным образом возникает, когда тебя бьют. Когда я увидела, что быть евреем как бы стыдно, я стала говорить, что я еврейка, потому что иначе было унизительно.

Я думаю, что и у большинства ребят в моем поколении не было этого национального чувства, оно было в Советском Союзе приглушено. Вот, скажем, сейчас, когда наши семьи уезжают в Америку и наши дети попадают туда, там надо принять какое-то вероисповедание, потому что все что-то исповедуют и тебе надо прибиться к какому-то очагу. Здесь ничего этого не было. Не существовало. Место религии занимала великая коммунистическая идея, все остальное было под спудом, придавлено, забито наглухо. Хотя в чьих-то сердцах действительно жило. Но мое еврейство четко датировано этим моментом. На своем личном опыте я бы сделала вывод, что еврей ощущает свое еврейство, когда его преследуют и бьют. Но говорят, что та порода евреев, которая растет сейчас в Израиле, совсем другая. Мы с Симой были в Израиле — они и выглядят совершенно иначе, они совсем не похожи на местечковых евреев. Они все красивые, высокие, сильные, плечистые. Это уже другой народ, с чувством гордости, достоинства. Они себя ощущают евреями независимо от обстоятельств. А здесь, по-моему, было так. Как-то повода никакого, возможности, что ли, не было. Вот Каплер, человек старше меня на 20 лет, мне рассказывал, что когда он в первый раз попал во Францию, там в некоторых гостиницах надо заполнить анкету (в очень хороших не надо, а в тех, что подешевле, надо) — откуда ты, кто ты и что. И он написал в графе “национальность” — еврей. А портье его спрашивает: месье из Израиля? То есть еврей — это гражданство, а не вероисповедание. Никто вас не спрашивает ваше вероисповедание. Для них национальность — это страна.
Между тем перед детьми из еврейских семей вставало все больше трудностей на пути к высшему образованию. Это не было нигде написано, не было сформулировано официально, но все это знали. Мой знакомый, молодой преподаватель с мехмата МГУ, работал в приемной комиссии. Его вызвал декан и дал указание — разумеется, с глазу на глаз — ставить плохие отметки всем евреям, независимо от уровня знаний. Он отказался подчиниться. Но тысячи других соглашались без возражений.

На даче у моего дяди академика Фрумкина мы почти каждое воскресенье встречались с Николаем Семеновым, лауреатом Нобелевской премии по химии. И вот как-то мы там гуляли все вместе, и я рассказала ему эту историю и выразила свое возмущение. Каково же было мое удивление, когда этот человек — умный, образованный, очаровательный, я очень его любила — сказал: “Лилечка, это очень грустно, но они правы, эти препятствия оправданы. Еврейский ум способен слишком легко усваивать все, что угодно, и на экзамене русский никогда не сможет соперничать с евреем. Но зато еврей значительно уступает русскому в творческой силе. Если не защитить русских, в науке будут господствовать евреи, что в конце концов только ее обеднит”.

Тринадцатого января пятьдесят третьего года я пришла в очередной раз в ВОКС на занятия. Перед началом надо было брать лист, чтобы отмечать присутствие и отсутствие. Зашла в бухгалтерию, и там тетка мне говорит:
“Не ожидала я от ваших! Ваши-то оказались просто убийцами”. А я не знала, что случилось. Я говорю: “Что такое вы говорите? — “А вот почитайте газетку”. В газетке, в сообщении ТАСС, говорилось, что группа врачей — и из девяти названных шесть было еврейских имен — занималась тем, что не лечила людей, а отравляла, будучи на службе у иностранных разведок. К их злодеяниям была причислена смерть Жданова и Горького. Разоблачила этих “убийц в белых халатах” некая Лидия Тимашук. Она работала рентгенологом в Кремлевке, Кремлевской больнице, а по совместительству была секретной сотрудницей ГБ. Ей отвели почетную роль — вывести на чистую воду своих коллег, она написала соответствующий донос Сталину и получила орден Ленина. Его, правда, после смерти Сталина отобрали.

Один из врачей, Вовси, был братом Михоэлса, о котором в сообщении ТАСС говорилось как об “известном буржуазном националисте”. Михоэлс, значит, передавал доктору Вовси приказы американской еврейской организации “Джойнт”.
У меня подкосились ноги. Но я, конечно, как ни в чем не бывало пошла на занятия. И все эти четыре часа мне казалось, что мои ученики, с которыми мы всегда хорошо понимали друг друга, смотрят на меня как-то странно. Я внезапно почувствовала себя чужой. После “убийц в белых халатах” кампания против евреев приняла совсем другие масштабы. Мы не только потеряли право работать, но оказались выброшены из жизни, которая до сих пор была нашей.

Самое ужасное, что люди поверили и, например, боялись ходить к еврейским врачам, которых еще не уволили. Был такой академик Минц, придворный специалист по истории партии. От его дочери я узнала, что он пишет письмо Сталину. В этом тексте, который должны были подписать самые известные евреи, они признавали преступления, совершенные их собратьями против русского народа и социализма, и просили разрешения их искупить. С другой стороны, мне рассказывал приятель, журналист Семен Беркин: он готовил репортаж из Сталинграда — рабочие тракторного завода единогласно проголосовали за принятие резолюции о всеобщей депортации евреев. А Леня Агранович и Сеня Листов, наши друзья-драматурги, как-то раз придя к нам на ужин, рассказали, что они написали для Театра Советской армии пьесу, которую с энтузиазмом приняли, но когда завлит пошел к директору театра с вопросом, какой гонорар им выплатить (обычно это было от пятнадцати до двадцати пяти тысяч рублей “старыми”), то директор — генерал Паша его звали — ответил: “Выписывай три, им хватит”. Завлит изумился, а генерал пояснил: “По полторы тыщи на месяц вполне достаточно, а потом их посадят по вагонам и отправят в Сибирь”.

Тогда же мы получили и другое свидетельство того, что нас ждет. Служил в Симином театре зав постановочной частью Додик Левит. Он во время войны работал в ансамбле МВД, возил его на фронт, и теперь продолжал иногда организовывать выступления актерских бригад в армии. Он рассказал Симе, что недавно поехал на такую гастроль в Восточную Сибирь, в большую глушь, — к слову сказать, с Юрием Любимовым, который выступал в этих концертах как актер и чтец. И в какой-то момент летчик ему сказал:
“Подойдите-ка сюда. — Тогда маленькие самолеты летали. — Посмотрите внизу, видите?” И показал такие большие, в виде букв поставленные бараки. Каждые восемьдесят метров гряда бараков, в виде буквы “Т”. Он говорит:
“А это ведь для вас построено”. Додик Левит, как вы понимаете, еврей был. “Что значит “для нас”?” — “А это вас туда вывозить будут. Есть уже постановление правительства”. Евреев выгоняли из ЦК, из Моссовета, из горкома и райкомов, из госбезопасности, министерств, из газет, научных институтов, университетов.

Никогда не забуду, как французская коммунистическая газета “Юманите” напечатала статью, которую подписал главный редактор Андре Стиль. Должна, к стыду своему, сказать — первый автор, которого нам с Нёмой Наумовым когда-то удалось перевести и напечатать в “Новом мире”. Так вот он опубликовал в газете статейку под названием “Браво, камарад!”, прославляя бдительность русских партийцев, которые смогли вывести на чистую воду врачей-убийц.

Как-то раз Сима пошел в домоуправление за какой-то справкой, и сидевшая там делопроизводительница не без злорадства, но как бы по-дружески сказала: “Вот видите списки? Вот нас заставляют здесь сидеть по вечерам и их дополнять и дополнять. Это списки ваши”. Сима говорит: “В каком смысле “наши”?” — “А ваши, вот вас высылать будут. Здесь написано, кому куда, на какой вокзал”. Уже говорили о том, как именно произойдет выселение евреев. Сталин выступит и скажет: чтобы спасти еврейский народ от справедливого гнева русских, его надо удалить из больших населенных пунктов, где он контактирует с другими, поселить отдельно, изолированно, что это гуманный акт во имя спасения евреев. Говорили, что размечены вокзалы, какие подаются составы, когда, в котором часу, какие автобусы, что можно брать (не больше 15 кило), — в общем, эти разговоры все время вертелись, вертелись, и, конечно, жить с этим было крайне трудно. В этот период, между прочим, начались первые отъезды в Израиль. Которые были сопряжены с невероятно скандальными историями, но кто-то все-таки вырывался, и перед всеми встал вопрос: не единственный ли это путь спасения? Но вместе с тем не дадут уехать, растопчут. Это обсуждалось в каждом доме, где были евреи.

Это висело, как черная туча над городом. Я ни минуты не сомневаюсь — и это понимали все, кто жил в то время, — что если бы Сталин не умер, то, несомненно, евреев бы вывезли. Это было так же реально, как переселение кабардинцев и осетин, крымских татар, турок, болгар, греков, немцев Поволжья. Вы ведь знаете, как это было тогда организовано? Они в 24 часа выселяли народы. Мы плохие организаторы — плохие организаторы, а вот в такие минуты оказываемся гениальными организаторами. Мне рассказывали на Кавказе, как балкарцев выселяли. Всегда один и тот же сценарий: с наступлением ночи или на рассвете вооруженные солдаты окружали район, два часа на сборы, подгоняли нужное количество грузовиков, везли людей к запасным путям, где уже ждали вагоны для скота, — блестящая организация. Совершенно так же прошло бы выселение евреев из Москвы, из Ленинграда, в этом нет никакого сомнения.

0

5

ещё один отрывок и книги
Шёл 37-й год…
Перед появлением «Подстрочника» в книжных магазинах «Часкор» публикует одну из глав, в которой Лилианна Лунгина рассказывает о своих школьных годах, пришедшихся на годы глухой сталинщины.

Первоначально был фильм «Подстрочник», снятый Олегом Дорманом и произведший ошеломительное впечатление. Десять, что ли, долгих лет эта документальная лента путешествовала по телеканалам, признанная большинством теленачальников бесперспективной.

Потребовалось вмешательство Бориса Акунина и Леонида Парфёнова, для того чтобы «Подстрочник» показали в летнем эфире РТР. Пожилая женщина, исполненная мудрости, юмора и чувства собственного достоинства, без каких бы то ни было спецэффектов, рассказывала историю своей жизни, обернувшуюся историей нашей страны, чудовищной и беспощадной.

Документальный «Подстрочник» вызвал эффект разорвавшейся бомбы, теперь диалоги режиссёра Дормана и Лилианны Лунгиной выходят отдельной книгой . Очень бы хотелось, чтобы этот важный текст ожидала достойная его судьба. Перед появлением книги в магазинах с любезного разрешения издательства «Часкор» публикует одну из глав «Подстрочника», в которой Лунгина рассказывает о своих школьных годах, пришедшихся на годы глухой сталинщины.

Свернутый текст

Учились тогда пять дней в неделю. И каждый пятый день мы встречались у меня дома, потому что я была единственная в классе, кто имел свою комнату. Это по тем временам была немыслимая, неприличная роскошь. И поэтому по пятым дням мы все приходили в мою девятиметровую комнату. Писались шуточные пьески, которые потом разыгрывались, сочинялись бесконечные эпиграммы. Но на меня, к слову, никто не писал. И, наконец, Дезик разразился:

Зачем по отношению к вам
такой особый курс политики?
На вас не пишут эпиграмм —
вы выше или ниже критики?

В восьмом классе мы начали выпускать газету. Она называлась «Классная неправда» и была вся написана шрифтами «Правды», главной советской газеты. Каждый писал туда то, что хотел, всякие заметочки. Шёл тридцать седьмой год, начались процессы. И мы имели глупость, безумие — не знаю, как это назвать, — плохо ещё понимая обстановку, писать о нашем недоумении по поводу того, как могли Горького отравить и тому подобное, всякого такого рода вещи мы писали в нашей «Классной неправде». И был у нас в классе шкафчик, который запирался на ключ, и был мальчик — казначей и хранитель редакционного архива, он всегда держал этот ключ у себя в кармане. Как-то раз мы пришли в школу, открыли шкафчик — он пуст. Ну, мы были уже всё-таки достаточно понятливы, чтобы сообразить, что это очень страшно, что это опасно. И побежали к Клавдии Васильевне — мы настолько доверяли нашей директрисе, что побежали к ней: вот какой ужас, кто-то взял наш архив. И она сказала:

«Дети... — она звала нас «дети», что в советское время было абсолютно невозможным обращением, — дети, это я взяла. Это я сегодня ночью жгла его у себя в ванной комнате. Я испугалась. Я боялась, что кто-то другой возьмёт. Я хочу и вас, и себя спасти».

Наш страх был не напрасен: ровно через неделю к нам прислали со стороны комсорга, некоего Мишу. И мы очень быстро сообразили, что в его функции входит следить не только за нами, но и за Клавдией Васильевной. День начинался с линейки в большом зале. Прежде чем разойтись по классам, Клавдия Васильевна нас собирала на пять-восемь минут и что-то нам говорила. Мы видели, что он всё время записывает за ней её слова. И очень испугались. Мы стали понимать, что ей грозит опасность.

Мы как-то постепенно стали понимать, что Клавдия Васильевна не вполне вписывается в то время, потому что она не употребляла, говоря с нами, слов «коммунистическая партия», не упоминала Сталина. Вообще это интересно, мы поняли, что своей лексикой она отличается от того, что тогда было в ходу и было нужно. И, куча идиотов юных, мы пошли в райком комсомола её защищать и жаловаться на комсорга Мишу. Нам стало ясно, что надо её защищать. А тогда ещё было время, когда какие-то дискуссии были возможны, и он несколько раз позволил себе на собраниях сказать: «Я не могу согласиться с Клавдией Васильевной, когда она говорит то-то или то-то». И мы подумали, что это опасно, страшно; если он так говорит в её присутствии, здесь, в школе, то что же он говорит где-то в других местах? И, конечно, своим походом сильно ухудшили её положение.

А вслед за тем, когда мы были в восьмом классе, у двоих ребят арестовали отцов. Был такой очень знаменитый журналист Сосновский. В каждом номере «Известий» он писал «подвал», во время войны ездил в Испанию и присылал материалы оттуда. В нашей школе учился его сын Володя. И училась Галя Лифшиц, дочка первого заместителя Орджоникидзе. И вот их отцов арестовали. Потом и матерей тоже, но сначала отцов. И в школе немедленно устроили комсомольское собрание, чтобы исключить Володю и Галю из комсомола. С формулировкой, которая мне показалась абсолютно нелепой, идиотической. И если меня когда-нибудь услышит нынешняя молодёжь, я считаю очень полезным напомнить, до какого абсурда доходила та жизнь. А то сейчас коммунисты всё ходят на демонстрации с ностальгией по старому времени... Исключали пятнадцатилетних мальчиков и девочек из комсомола за то, что они раньше КГБ (тогда НКВД) не разоблачили своих отцов. Хорошая формулировка? Ну, я человек, не привыкший молчать в свои дурацкие пятнадцать лет, встала и сказала, что это глупость, абсурд и невозможно за это исключать детей. Во-первых, никто не доносит на родителей, а во-вторых, как они могли, с какой стати? Тут же сделали перерыв в комсомольском собрании, а потом немедленно исключили меня — за то, что я выступила против этого решения.

Я, между прочим, должна покаяться. Только двое из нашего класса были в комсомоле: я, к сожалению, была из первых, в этом своём неудержимом стремлении слиться с общим потоком. Я и Лёва Безыменский. И надо сказать, что, когда меня исключили, он тоже выступил, вступился за меня. Тогда второй раз сделали паузу и его тоже исключили на этом же собрании. Исключали старшие ребята, а руководил всем комсорг Миша.

Мы были такими дураками тогда с Лёвкой, что оба не сомневались, что стоит нам прийти в райком комсомола, как нас немедленно восстановят. А когда пришли, то нам даже не дали изложить обстоятельства дела. То есть абсолютно никого не интересовало, за что нас исключили. Факт исключения Гали Лифшиц и Володи Сосновского тоже никого не интересовал. Просто немедленно, мгновенно проголосовали и утвердили наше исключение, и всё. Нам даже почти не дали открыть рта. И это было, по-моему, окончательным и последним моментом в моём полном отторжении этой системы.

Тут я поняла, что правды нет. Что всё это только разыгрываемое театральное действо. Я как-то очень резко это помню: мой восьмой класс, посещение райкома комсомола, степень незаинтересованности, нежелания даже сделать вид, что тебя готовы выслушать. Это производит на такое непредвзятое существо очень сильное впечатление. И я тогда поняла, что нет, я не принимаю эту систему. И в дальнейшем, когда мои сверстники, мои товарищи и в школе, и особенно потом в ИФЛИ с таким трудом начинали что-то осмыслять критически и в чём-то разочаровываться, получалось, что я самая умная, что я первая всё поняла. Но я хочу сказать, что дело совсем не в этом. Просто заряд, ну, вольномыслия, что ли, свободы мнений, полученный в моём заграничном детстве, — вот что сработало. Я не лучше, не умнее и не дальше глядела, чем другие. Просто в меня были вложены, видимо, какие-то понятия, которые настолько крепко впились в душу, что их не могло стереть оболванивание, которому всё-таки мы все подвергались. Поэтому процессы над «врагами народа»... я абсолютно в них не верила, я была решительно убеждена, что это сплошная инсценировка, это для меня было вне всякого сомнения. Тогда шла уже третья волна процессов. Каждый день газеты печатали подробные отчёты о судебных заседаниях. Это январь тридцать седьмого года. Перед прокурором Вышинским предстала верхушка партии — на этот раз «троцкисты». Бухарин, Рыков и другие. И все как один, по-моему, кроме Крестинского, с самого начала отвергавшего обвинения, всё признали и сами выступали с обвинениями в свой адрес, говорили, что продались иностранной разведке и замышляли заговор против партии. Народ верил. Какие могут быть сомнения, если они сами признаются? А я не могла поверить. Помню, даже сказала кому-то из друзей: «Но ведь все они были ближайшими соратниками Ленина, они все делали революцию. Зачем же им её предавать?» Думаю, что на меня влияло и отношение отца. Он был тесно связан с Крестинским во время работы в Берлине, и я видела, что папа ни на секунду не сомневается в его полной невиновности. Как и в невиновности остальных. Я прекрасно понимала, что папа не верит. И хотя он избегал комментариев и всегда останавливал маму, если она пыталась возмущаться, — его переполнял плохо скрываемый гнев, когда он читал газеты. Но папа больше всего боялся поставить в трудное положение меня, поэтому не хотел, чтобы я знала о его сомнениях.

Через несколько месяцев нас с Лёвой восстановили в комсомоле: Сталин к тому времени заявил, что репрессии зашли слишком далеко. Это была его обычная тактика — выступать в роли благодетеля.

Однажды, лет через сорок, я стояла на Арбате в очереди за апельсинами. И заметила, что какой-то мужчина пристально на меня смотрит. Прекрасно одетый, дорогая шапка на голове — такие продавались только в распределителях. Арбат рядом с МИДом, и я подумала, что, наверное, это дипломат. Вдруг он ко мне подошёл:

— Ты Лиля?

— Да...

— Не узнаёшь? Я Миша, твой комсорг.

— Вы меня узнали? Вы меня помните?

— Ну как тебя забыть. Ты же Лилька-оппозиционерка, — так он называл меня в школьные годы, как бы шутя, но я чувствовала за этой шуткой угрозу. — У тебя на всё было своё мнение.

Он сильно раздобрел, как и все этого сорта люди, имевшие возможность прекрасно питаться. Мы рассматривали друг друга, и, хотя прошли годы, по его взгляду я поняла, что мы по-прежнему враги.

Галя Лифшиц, которой теперь тоже семьдесят семь лет, написала книгу о своей жизни и позвонила мне несколько дней назад, чтобы сказать: «Я помню, что ты была единственная, кто меня защитил, я пишу об этом. Вспомни, это ты позвала меня к себе домой? Когда мы все вместе сидели за столом, и ты, и твои родители?» Я говорю: «Да, это я». — «Я так это помню, ты знаешь, это был единственный светлый луч в те ужасные годы».

Всё-таки удивительно, столько лет прошло. А Володя Сосновский был потом арестован и оказался в Сибири. Он тоже меня нашёл десять лет тому назад и тоже всё помнил. В общем, всё это помнилось, всё это не ушло в песок.

У нас дома происходящее переживалось очень тревожно. Папа был из той категории людей, которых безжалостно изымали в тридцать седьмом — тридцать восьмом году. Проработал четыре года за границей, потом почему-то не был выпущен, это всё было крайне подозрительно. Все его товарищи по объединению, где он работал — оно называлось «Технопромимпорт», — уже были арестованы. Папа по болезни... к счастью, он заболел, это страшно говорить — «к счастью», но тем не менее только его болезнь — он был болен злокачественной анемией, так называемой бирмеровской анемией, которую теперь лечат, а тогда не лечили, — дала ему возможность умереть в собственной в постели, а не в камере. Но в нашем доме творилось что-то невероятное. Дом был построен сотрудниками посольств, торгпредств и прочее. Огромный дом. И каждый день десятками гасли окна. Наш дворник, который всегда должен был ходить как понятой, через несколько месяцев попал в сумасшедший дом от недосыпа. Потому что днём он скрёб снег, а ночью ходил по квартирам.

Я слышала, как папа не спит. Он очень много лежал в больницах, но между больницами, возвращаясь домой, он не спал, он ходил по своему кабинету взад-вперёд. Был чемоданчик с приготовленными бритвенными принадлежностями, полотенцем, мылом. Мама тоже ходила в ужасе, сушила сухари и складывала в мешочек, и каждый шаг на лестнице... Лифт поднимается (наконец у нас появился лифт, на каком-то втором или третьем году нашей жизни в Москве, и он так плохо был изолирован, что слышен был каждый подъём), — и ужас, как только поднимается лифт после девяти-десяти — все вздрагивают, все дрожат. И в этом страхе жила не только наша семья. Я видела и вокруг этот живой, тёплый страх, не выдуманный, а составляющий всё-таки основу жизни. Я помню очень хорошо, как однажды ночью гуляла с Юрой Шаховским по Москве. Было пусто и тихо, машин почти не было, но то и дело проносились огромные грузовики, накрытые брезентом, с надписью «Мясо», «Рыба», «Хлеб». Мы расстались на рассвете у моего дома, и я, погружённая в себя, шла по двору. И вдруг увидела, что навстречу, как-то чуть покачиваясь, приближается папин приятель в сопровождении двух незнакомых мужчин в штатском, которые ведут его под руки. Я к нему кинулась, говорю: «Куда это вы в такое время?» — а те мне: «Проходите, проходите!» И в эту секунду я поняла, что его арестовывают. И действительно: оглянулась, увидела, что его заталкивают в такой грузовик с брезентовым кузовом. Представляете себе, девочка в шестнадцать лет видит такую сцену, как знакомого человека запихивают в машину, не дают сказать слова... Обо всём этом, конечно, полезно напомнить тем, кто забыл, и рассказать тем, кто не знает. Мне хотелось бы передать это молодым... Чувство страха — это чувство, которое трудно себе вообразить, если ты его никогда не испытал, это что-то, что тебя никогда не оставит, если ты раз пережил, но которое себе трудно представить. Нужно в какой-то форме его пережить. Это, может быть, из самых сильных стрессовых состояний, когда ты не знаешь, что будет с тобой через минуту, через час, через день. И с этим чувством, мне-то казалось тогда, жило всё городское население. Но — я подойду к этому дальше — когда началась война, я увидела, что не только городское, но и деревенское тоже.

0

6

ещё одна выдержка из книги

0

7

мнения блогеров

0

8

ещё одна статья из газеты "Первое сентября" Дмитрия Шеварова

0


Вы здесь » Вилла "Под парусом" » Имена » Лилианна Лунгина